Ирене Рунге — интеллектуал из Восточной Германии, социолог, урбанист, профессор Берлинского университета имени Гумбольдта, автор множества публикаций и книг, ставших бестселлерами (таких как «Небесный ад Манхэттена»). Вместе с тем в течение четверти века в Германии ее имя было синонимом предательства: Рунге принадлежит к числу немногих немцев из ГДР, в конце 1980-х публично признавшихся в сотрудничестве со Штази. С 1960 года она в течение 17 лет работала на Штази под кодовым именем «Стефан» и сдала четырех своих знакомых, планировавших эмиграцию, за что получила от правительства ГДР гонорар в размере 250 марок (в то время эта сумма составляла примерно от $80 до $120, с учетом «черного рынка» и невозможности легального обмена марок ГДР на «враждебную» валюту). Впоследствии, после многих лет моральной изоляции, Рунге активно включилась в деятельность еврейской общины Берлина и стала инициатором законопроекта, позволяющего еврейским эмигрантам переезжать в Германию на постоянное место жительства. Накануне 25-летия со дня падения Берлинской стены журнал GARAGE Russia №4 опубликовал интервью с Иреной Рунге:
Юлиана Бардолим встретилась с ней в Берлине и побеседовала о перипетиях судьбы — о пути от изгоя до знаменитости и о сложностях построения социализма в отдельно взятой стране. С любезного разрешения редакции журнала GARAGE Russia мы публикуем это интервью с некоторыми сокращениями.
Юлиана Бардолим: Вы родились во время Второй мировой войны в Нью-Йорке, в еврейской семье. Легко ли вашим родителям далось решение о переезде из Нью-Йорка в ГДР в конце 1949 года? Как на это реагировали их друзья, знакомые?
Ирене Рунге: Мои родители возвращались в Германию не как евреи, а как социалисты, антифашисты. Не стоит забывать, что в конце 1940-х началась «холодная война», и быть коммунистом в США стало небезопасно. К моменту нашего отъезда некоторых из друзей моих родителей уже вызывали на допросы в Комиссию по расследованию антиамериканской деятельности. Никто не знал, как далеко зайдет «охота на ведьм». Многие немецкие эмигранты, в том числе и мои родители, приняли решение вернуться на родину, но в советскую зону, чтобы строить новую страну, коренным образом отличающуюся от прежней Германии. Они думали о строительстве социализма: «наши» люди должны были занять важные государственные посты, которые в то время еще занимали старые номенклатурщики (то есть нацисты) или просто аполитичные личности. Хотя уже тогда в ГДР было запрещено было говорить о сталинских репрессиях, да и о многом другом тоже.
Ю.Б.: У вас к Восточному Берлину особенное отношение?
И.Р.: Да, профессиональное. Я защитила диссертацию на тему старения в городе, изучая именно Восточный Берлин. Но когда мы приехали в Берлин, я была ребенком, и важен был не просто город, а люди, которые нас тогда окружали: яркие личности, интеллектуалы, евреи, которые не хотели быть евреями, оставшиеся в живых члены интербригад, участники Сопротивления, разведчики. Я жила в совсем иной ГДР, чем большинство моих ровесников. Мы ходили друг к другу в гости, готовили какую-то особенную еду, бесконечно дискутировали. Наши двери всегда были открыты новым, интересным людям, и все это разительно отличалось от жизни обычных граждан, которые неохотно пускали в свой дом незнакомых людей, да еще и «политических».
Ю.Б.: Дискуссии в вашем доме в основном касались политики?
И.Р.: У нас говорили обо всем на свете — о политике, о театре, о жизни вообще, о книгах, ведь многие люди нашего круга были литераторами. Нередко речь заходила и о других людях, которых привычно делили на друзей и врагов. А эти бесконечные дискуссии о еде! Сыр... Fromage... «Помнишь, тогда в Париже...» или «тот ресторанчик в Лондоне…». Сыр был проблемой. Мясо было проблемой. Только белый хлеб не был. Можно было купить свинину, но она была презираема всеми, поэтому мы изучали японскую кухню, добиваясь того, чтобы свинина была на вкус как курица.
Ю.Б.: Это все было «до стены»?
И.Р.: Да, этот период мне кажется вечностью, хотя длился он чуть более десяти лет. Моя семья вернулась в Германию в 1949-м, а стена появилась лишь в 1961 году. Мне тогда было 19 лет.
Ю.Б.: До сооружения стены люди могли свободно перемещаться по Берлину, переходить из советского сектора в западный?
И.Р.: Да, хотя были и попытки законодательно устранить свободу перемещения. Но ведь охраняемых границ не было. Можно было просто идти по улице и оказаться в западном секторе Берлина. Однако я и дети друзей моих родителей не могли ходить в Западный Берлин, так как у «товарищей», левых активистов, существовал запрет на «Запад». Конечно, пару раз я тайком пробиралась в западный сектор, но, в принципе, делать мне там было совершенно нечего, разве что сходить в кино, хотя и этого мне не разрешали.
Ю.Б.: А как вы восприняли строительство стены?
И.Р.: Стена казалась нам способом самозащиты. ГДР истекала кровью, каждый день в западный сектор уходили тысячи людей. Они просто переходили дорогу и оказывались «на Западе». Причем уходили в основном квалифицированные специалисты, а оставались старые и больные люди. В какие-то моменты в поликлиниках не оставалось врачей, в магазинах продавцов, в школах учителей. У меня была надежда, что благодаря стене это все прекратится. Меня и потом не очень волновало наличие стены. Мне казалось, что это все — наказание для западных немцев за то, что они натворили при Гитлере. У меня не было на Западе ни друзей, ни родственников. Для меня Западный Берлин был какой-то далекой и незнакомой страной. Он был абсолютно ирреальным.
Ю.Б.: А что было реальным?
И.Р.: Любовь. Война в Алжире, Карибский кризис, Вьетнам, колониальные системы, Советский Союз. И стена была реальной. Она стояла и сначала казалась решением всех проблем. Я жила так, будто это не стена, а гора или море, на берегу которого жить можно, а дальше уже нет. Я забеременела, и у меня появилась куча других забот. Я работала, училась, поступила в университет. У меня были друзья, семья, вечеринки, театр, бары. В то время не было необходимости в постоянном самокопании.
Ю.Б.: В Советском Союзе была распространена бытовая оппозиция. Все тоже днем ходили на работу или учебу, стояли в магазинах в очередях, а по вечерам собирались на кухнях, беседовали, рассказывали анекдоты про членов Политбюро, обменивались грампластинками и самиздатом, слушали «Голос Америки».
И.Р.: Давайте уточним, о каком историческом периоде идет речь. Нельзя сравнивать 1953 и 1988 годы. У меня у самой была именно такая кухня с разговорами. Многие западные радио- и телеканалы — те, что в СССР называли «вражескими голосами», — вели трансляции по-немецки, и их можно было без проблем слушать и смотреть в Восточном Берлине, так что не было необходимости таиться. Не все внимательно их слушали и не все сравнивали информацию с той, что передавалась по официальным государственным каналам ГДР, но я так делала всегда. Где-то сигнал глушили, но в Берлине можно было абсолютно свободно настроиться на западные каналы. Поэтому мы были очень хорошо информированы о том, что происходит за границей, многим привозили из-за стены книги, научную литературу и журналы. Все это формировало оппозицию государственному чиновничеству с его цензурой, политической полуправдой, бесчеловечной бюрократией. При этом госаппарат не был однородным. Те, кто постарше, были вполне адекватны. А вот более молодые были какими-то жуткими оппортунистами. Я не понимала и политическую оппозицию более позднего периода. Любые ошибки коммунистов казались мне следствием фашизма: я думала, что они совершаются потому, что нацисты подготовили для этого почву. К тому же многие из этих оппозиционеров хотели просто свалить из ГДР. А я желала изменить страну к лучшему.
Сразу после возникновения ГДР появилась необходимость в самоидентификации. Сначала мы всех, кто не был ярым антифашистом, принимали за возможного сторонника нацистов. Вопрос был — либо мы, либо они, и ответ, соответственно, был однозначным. Я выросла с убеждением, что все личное совершенно неважно, а важны лишь общественная ответственность, солидарность. И во мне это живо до сих пор. Другие люди идут домой с работы и отдыхают, я же была обязана даже во время выходных и на каникулах совершать полезные дела. На Западе была такая мягкая форма диалога: всегда давали высказаться, были вежливы, не перебивали друг друга, свободно говорили о личных и политических проблемах. А у нас во время дискуссий все бурлило, все кричали, перебивали, спорили из-за каких-то мелочей, из-за компромиссов. При этом личного как бы не существовало. То есть оно было, но все время скрывалось. Сегодня я понимаю, что многие ощущали свою собственную, личную боль как общеисторическую травму, связанную с политическим контекстом — с геноцидом или Сопротивлением.
Ю.Б.: Так, может быть, и сотрудничество со Штази у вас сложилось потому, что вы не видели личных судеб, а рассматривали их как часть истории и политики? Вы же выросли среди героев, борцов. Возможно, вам лично не хватало какой-то борьбы в повседневной жизни и вы хотели придать своей судьбе то самое историческое значение?
И.Р.: Ни то ни другое. Для меня Штази была только организацией, в которой, как я думала, исправляются коррумпированные партийные кадры. Я не знала, как работала сталинская репрессивная машина. В этом вопросе я была наивна, легковерна и жила в предвосхищении нашего прекрасного будущего. Я знала достаточно людей, который шпионили в пользу СССР, тех, что сотрудничали еще с Рихардом Зорге. Это были герои, которым, правда, ничего нельзя было рассказывать. Сейчас я читаю их мемуары и удивляюсь, а тогда всего того, о чем они пишут, я не знала. После 1989 года, когда произошло падение Берлинской стены, стало понятно, что западная левобуржуазная культура мне гораздо ближе по духу, чем я думала. И намного ближе, чем восточная, пролетарская. Все, кто возвращался из советской эмиграции, обладали опытом, о котором я также до той поры не имела понятия. Они познали не только голод, но и либо сами прошли через партийные чистки, либо в них участвовали. Эти люди исповедовали аскетизм, молчание, в каждом видели врага. Те, кто был в эмиграции на Западе, наверное, тоже видели вокруг себя врагов, но демонстрировали это по-другому, с бóльшим изяществом. Думаю, сейчас настало время серьезно задуматься об этих культурных различиях, пока еще последние из их представителей не умерли.
Ю.Б.: А как вы сами и восточнонемецкие левые интеллектуалы отнеслись к такому мощному политическому явлению в Западном Берлине, как студенческие волнения и деятельность РАФ?
И.Р.: РАФ прошла мимо меня. Я все знала об их деятельности, но не могла их понять, да и главные герои РАФ были мне чужды. Студенческую революцию 1968 года в Берлине я тоже не восприняла близко. Все внимание было приковано к Праге и танкам, там речь шла о войне и мире. И студенческие волнения в Париже произвели огромное впечатление, мы все о них говорили, а о волнениях в Западном Берлине — нет. Сегодня я даже сама удивляюсь моему тогдашнему равнодушию к этим событиям. Скорее всего я находилась под сильным влиянием гэдээровской идеологии, которую тогда считала вполне нормальной. В любом случае, это была не моя история.
Я много лет занималась урбанистикой, городом, старением в городе, вообще старением как неким социальным феноменом. Меня всегда очень сильно интересовали все эти старые нацисты, как они до этого докатились… Я написала книгу о Хрустальной ночи 1938 года, и хотя было сложно найти какую-то информацию, все, что я узнала и поняла, говорило лишь об одном: все сложившиеся стереотипы ошибочны. Не все немцы были фашистами. С 1933 по 1945 год фашизм строился на том, что плавно уничтожал немецкую культуру, которая существовала до этого долгие годы. В 1932 году был реален иной выбор, кроме фашизма, но экономический кризис был более реальным. Политический антисемитизм стал успешной жизненной установкой масс, его считали вполне разумным, и Холокост начался с законов, а не с личной ненависти. В 1933 году никто не предполагал, что случится в 1945-м, что слово «Освенцим» надолго станет синонимом Германии. Это поколение уже ушло, и я считаю, что не имеет смысла постоянно к ним апеллировать. Это деструктивно.
Ю.Б.: Но каким-то образом надо работать над прошлым.
И.Р.: Это и так повсеместно делается, просто у медиа не хватает терпения внимательно разбираться с таким длинным отрезком времени. Когда я впервые приехала в Нью-Йорк читать лекции на тему геронтологии, мне встречались там только леваки. Ни одного даже умеренного правого я живьем не видела. И все эти люди были в авангарде движений против расовой дискриминации, за права женщин, гомосексуалистов и прочее. И когда я со всеми своими неслыханными идеями вернулась в Берлин, то оказалась, что я опередила свое время. Через три года я написала книгу «Небесный ад Манхэттена», которая вышла огромным тиражом и стала бестселлером в ГДР. Там я описала все свои впечатления от той поездки. Ведь тогда все мы говорили только о будущем. Прошлое было понятным, надо было только расставить акценты: кто-то был против Гитлера, кто-то против Сталина, кто-то против американского империализма…. Но это прошлое было настоящим для многих. Я снова почувствовала себя дома. Как в детстве.
Ю.Б.: Вы общались с представителями советской интеллигенции? Как вы их тогда воспринимали?
И.Р.: Они назывались друзьями… У меня было мало личных контактов с ними. Мое детство было связанно с русскими книгами. Позже — с фильмами, которые год от года становились все лучше. Это были идеализированные отношения, в реальности все было совсем по-другому. Разоблачение культа личности Хрущевым тяжело далось старшему поколению. Утрата кумира всегда тяжела, но особенно горько было сознавать, что из одной диктатуры мы скатились в другую. Не столько Сталин стал вдруг проблемой, сколько вся система, на привязи которой болталась и ГДР. В других странах после выступления Хрущева на ХХ съезде КПСС компартии раскололись, но в ГДР, которая не могло существовать без СССР, это выступление было табу. Никто об этом не говорил. Сталина тихонько демонтировали, его имя вымарали из учебников русского языка. Портреты и памятники Сталину исчезли, Сталинская аллея стала аллеей Карла Маркса. Но все это происходило практически при полном молчании. Когда я впервые приехала в Советский Союз, я даже не предполагала, что все будет настолько отличаться от моих ожиданий. Это была очень бедная, очень закрытая страна, но люди — они были великолепны. Официально СССР считался нам страной-побратимом, мы были обязаны ей слепо доверять и все без исключения прощать. Помню, как раньше я переживала по поводу придирок ГДР к качеству жизни в Советском Союзе: если бы Германия не напала на СССР, думала я, то были бы у них и дороги лучше, и более высокий уровень жизни.
Ю.Б.: Как вы провели ту ночь в 1989 году, когда пала Берлинская стена?
И.Р.: Я была потрясена, как и все. Мы с друзьями поехали на нашем траби [«Трабант» — марка восточногерманского микролитражного автомобиля] через КПП на Генрих-Гейне-штрасе, через границу шла огромная толпа. Неожиданно мы оказались на совершенно унылой Моритцплатц и подумали: «Неужели это и есть Западный Берлин?». И поехали назад. Зашли в наш любимый кабачок, рассказали уведенное сидевшим там людям, которые спокойно пили пиво и не собирались на таком холоде идти ни в какой Западный Берлин. Позже уже стали говорить о разочаровании восточных немцев, которые хотели принять участие в богатой жизни Запада, но при этом сохранить все социальные гарантии Востока.
Ю.Б.: Как вы думаете, почему среди советской интеллигенции, творческой интеллигенции не было ни одного такого случая, как у вас или у руководителя внешней разведки ГДР Маркуса Вольфа, когда вы публично признались, что сотрудничали со Штази? Вероятно, и среди советских интеллектуалов, общественных деятелей были такие, кто сотрудничал с КГБ. Но до сих пор все покрыто мраком, и эта тема — табу. Как вы считаете, эти сведения вообще нужны современному обществу?
И.Р.: Ничего не могу сказать о представителях советской интеллигенции, кроме тех, кто эмигрировал сюда. И конечно, они очень быстро поняли, что им не стоит тут рассказывать свои личные истории. В Германии же это одна из главных тем общественного обсуждения с 1989 года. Написана масса книг, в том числе и Маркуса Вольфа, были публичные дискуссии, но до сих пор, как и в эпоху «холодной войны», признание в сотрудничестве с репрессивным аппаратом воспринимается как убийственное, и на человеке ставят крест: никого не интересуют мотивация, исторические предпосылки до и после 1945 года. Вечный стереотип «жертва — преступник», и так будет всегда. Многие боятся последствий и потому умалчивают о своем прошлом. Но немцы со своей педантичностью все равно отыскивают этих людей, раскапывают их истории, публикуют. Эти люди подвергаются люстрации из-за своей прошлой политической позиции и поступков. Так случилось и со мной. Двадцать лет я была безработной. Рано вышла на пенсию. И никто не желает признать, что через четверть века человек может измениться и что он в состоянии сам признать свои ошибки. Нацистов не разоблачали с такой прытью, и это противоречие давно меня занимает. Может быть, будущее поколение проявит больше интереса и будет рассматривать подобные сюжеты в комплексном соотношении личного и политического. Это не должно быть табуировано. Люди должны знать правду, но то, как с нами сейчас обращаются, заставляет многих скрывать свою биографию. Для кого-то это может стать трагедией, для кого-то — кинохитом или бестселлером, а политики и массмедиа будут поднимать эти темы в связи с какими-то юбилейными датами. Я много раз рассказывала свою историю — у меня не такой характер, чтобы ее таить. Настало время открыться и публично нести ответственность.